|
С литературным критиком СЕРГЕЕМ ЧУПРИНИНЫМ беседует Мария Максимова:
— Сергей Иванович, у меня к вам такой вопрос. Насколько я знаю, в течение прошлого года Вы делали литературные обзоры в "Столице". Чем Вам запомнился нрошедший год, кто из авторов — прозаиков, критиков, поэтов — Вас особо поразил или порадовал?
— Сомневаюсь, что двадцать шесть маленьких статей, напечатанных мною в "Столице", можно назвать литературными обзорами. Я ведь текстов и их достоинств практически не касался. Так что это были, скорее, обзоры литературной ситуации, обзоры отношений между писателями, между книгами. И — обзоры моего, в течение года не раз менявшегося, отношения к происходящему. Итог — беглый взгляд на литературу 1992-го года ("Отсроченный Апокалипсис", 1993, №4), где сказано главное: год прошел — и слава Богу. Литература уцелела. Писатели сочиняли и худо-бедно издавали свои творения, кто-то их читал. Мы выжили, и это на фоне тех мрачных пророчеств, с которыми в начале минувшего года выступали все, кому не лень. — от Татьяны Толстой до Татьяны Корягиной, — уже замечательно.
— Да, прогнозы были очень мрачные. Можно было подумать...— Что уже все, конец, что туши свет и сливай воду?.. Литература, страна, отдельно взятый человек еще раз показали, что они устойчивее, живучее, чем нам со страху кажется. А шедевры? В них ли дело, тем более что для меня вообще разговор о том, что шедевр и что не шедевр, всегда несколько бессмыслен. Скажем, был я одним из номинаторов Букеровской премии...
— В мои планы как раз входило расспросить Вас об этом поподробнее.
— Ни одно из моих предложений не совпало с решениями Букеровского жюри. Какой из этого можно сделать вывод? Что члены жюри ничего не понимают? Нет, шестерка номинированных книг очень прилична, и каждый — от Горенштейна до Сорокина — вполне заслуживал премии. Но премии заслуживали и три названных мною произведения — "Долог наш путь" Владимира Маканина, "Зимний день начала новой жизни" Александра Терехова. "Знак зверя" Олега Ермакова! Следовательно, думаю я, год дал минимум девять книг, которые стоит прочесть, стоит учесть в святцах. Какая из них лучше? Для меня — одна, для вас — другая, для Аллы Латыниной или Владимира Новикова — третья, и этот разброс оценок нормален.
— А как же "ценностей незыблемая скала"? Вы хотите сказать, что критик, читатель могут полагаться при оценке художественного произведения прежде всего на собственное чутье, вкус, интуицию и тому подобное?
— А на что же нам еще. грешным, полагаться? "Шкала ценностей", безусловно, существует, как некий коллективный опыт, но ведь интерпретируем мы его каждый по своему. мы — разные и это прекрасно, что мы разные. — вот что я не устаю твердить уже лет двадцать. И более того. Каждый из нас внутри себя — тоже разный, ибо каждый, кроме совсем уж принципиальных, твердокаменных господ, невольник своих настроений, состояний, часто случайных, временных, и если в понедельник душа клонится, например, к чему-нибудь возвышенному, изысканно рафинированному, то в субботу она может запросить более грубой, обжигающей пищи, — допустим, крутого детектива. Читатель — существо по своей природе всеядное, эклектичное. ему хочется то ананаса, то картошечки с лучком, и стыдиться этой всеядности незачем. Как незачем и к картошечке предъявлять те же требования, что к ананасу. Внутри каждого рода литературы есть своя градация, своя лесенка ценностей, и хорошему детективу не надо стыдиться того, что он не дотягивает до букеровских или нобелевских нормативов. Как видите, я решительный враг любой диеты, любого насилия над человеческой природой, любого объявления чьего-либо, хотя бы и моего, мнения единственно верным и для всех обязательным. То обстоятельство, что лично мне не нравится гречневая каша, еще не основание для того, чтобы исключать ее из культурного рациона. Пусть в литературе существует все возможное, даже мне или, допустим, Вам не близкое — с одним, правда, пожеланием, чтобы каждая пища была качественной, свежей, в своем роде калорийной.
— Тут, видимо, самое время перейти к вашей работе в качестве первого заместителя главного редактора журнала "Знамя". Считаете ли Вы, что это интересный журнал? И как
Вы могли бы охарактеризовать общую политику "Знамени" в области публикации новой прозы?
— Среди идей, с которыми я три с половиной года назад пришел в редакцию, главной была, может быть, вот эта — помочь "Знамени" стать журналом современной литературы м современной мысли. Звучит общо? Но вспомните-ка 1989-й: все журналы, как заведенные, как обреченные заняты перепечатками, републикацией Солженицына. Пастернака, Деникина, кого угодно — только не современных писателей и современных мыслителей. Это раз. И два: в подавляющем большинстве редакций жили тогда установкой на публикацию исключительно шедевров, того, что выдержит или. лучше, уже выдержало испытание време нем. звучит опять-таки в общем виде очень привлекатель но, но на практике это приводило к отсечению всего наиболее живого, интересного, спорного, что может дать со временная литература. Журнал же, я убежден, не антология, не избранное, а собранье пестрых глав — пусть несовершенных, но живых, но пестрых, но соответствующих именно сегодняшним ожиданиям. Поэтому и тут, убеждал я своих коллег по редакции, не стоит бояться эклектизма переменчивости, внутренней пластичности и подвижности, ибо то, что было остро необходимо публике и литературе три-пять лет назад, сегодня уже воспринимается как эстетическая рутина или, в лучшем случае, эстетическая норма. И наоборот: актуализируются явления, чей литературный потенциал еще совсем недавно либо не принимался в расчет, либо ставился под сомнение.
— Что Вы имеете в виду?
— Ну, например, три-четыре года назад перед думающими редакторами, издателями, критиками стояла задача легализовать андеграунд, включить его в высокую культуру, убедить всех и самим убедиться в том, что другая проза или другая поэзия — тоже проза и тоже поэзия. Сейчас в специальной заботе об этом нужда исчезла: андеграунд — в творчески состоятельных своих проявлениях — интегрирован культурой, даже как бы академизировался — скажем, Владимир Сорокин удостаивается букеровской номинации, роман Евгения Попова "Прекрасность жизни" выдвигается ни много ни мало на Государственную премию. "Жизнь с идиотом" Виктора Ерофеева транслируется по первой программе ТВ и т.д. и т.п. И если раньше работать в постмодернистской или авангардистской манере значило идти против течения, совершать художественный вызов, то теперь, когда энергия преодоления утрачена, верх отчетливо взяли инерционные силы, и возникло ощущение, что и постмодернизм и авангард плодят давно уж ведомое всем и что зона эстетического риска, зона эксперимента переместилась.
— Куда?
— Я думаю, в то, что называется массовой культурой,
что маркируется традиционным сознанием как пошлость, ширпотреб, бульварщина. Выяснилось — к ужасу высоколобых критиков, — что люди, с безусловным почтением относясь к высокому и возвышенному, тайком, часто стыдясь своего выбора, читают и детективы, и эротику, и фантастику, и мистику, и все такое прочее. Так, может быть, не стоит стыдиться, не стоит бороться с человеческой природой? И, может быть, писателям, если они, конечно, хотят быть прочитанными, читаемыми, а не только почитаемыми, стоит не нос воротить от масскультуры, а, напротив, брать у него уроки, работать — на высоком творческом, исполнительском уровне — с низкими жанрами, с пошлыми материями, со всем тем, что реально востребуется публикой? Искусство небрезгливо, и не стыдились же Блок работать с низким романсом, Чехов — с пошлой юмористикой, подобно тому, как Достоевский не стыдился того, что в сюжетной основе большинства его романов лежит, это раз, газета, и, это два. мещанский детектив.
— И есть удачные примеры?
— Конечно. Вот сейчас мы запускаем в производство роман Анатолия Курчаткина "Стражница", который я лично определяю как "сенсационный". Там тебе и мистика, и брутальность, и авантюрный сюжет, и, о ужас, грубая эротика, — словом, книга, я уверен, будет широко читаться, принадлежа одновременно к тому, что квалифицируется у нас как серьезная, "настоящая" литература.
— И что же, значит, отныне "Знамя” не будет печатать ни постмодернистов, ни других "истов"?
— Отчего же? Наш девиз — эклектика или, что решительно одно и то же, разнообразие, эстетическая терпимость. Отдав свой голос в редколлегии за "Стражницу", я настойчиво рекомендую опубликовать и первую вещь никому пока не известного писателя, студента Литературного института Дика Эсакиа "В поисках потерянного пространства". Это — продвинутый авангард, это крайне трудно и крайне интересно читать — мне, во всяком случае. И именно потому, что вещь крайняя, что многие вроде бы бытовавшие и раньше в новой прозе начала и тенденции доведены в ней до максимальной резкости и рельефности. Ведь, если уж разбираться, то единственное, что противопоказано литературе, так это умеренность и аккуратность, преснятина, и единственно, что дорого. — свежесть. Как хотите, но "талант — единственная новость, которая всегда нова..."
— Значит, пусть расцветают сто цветов?..
— Пусть хоть тысяча!.. Перебирая а памяти то. что за эти годы вышло с моим участием, ведь что я вспоминаю? Отнюдь не шедевры, — хоть и они были: например, маленькая повесть Фридриха Горенштейна "Последнее лето на Волге" или переводной роман Амоса Оза "До самой смерти". Их бы кто хочешь напечатал, тут незачем усиливаться, не с чем рисковать. Поэтому вспоминается то. публикация чего была сопряжена с журнальным риском — эстетическим, разумеется, по своей природе. Например, ярмарочно яркая, броская повесть Ильи Митрофанова "Цыганское счастье", или крохотный (на один печатный листик) роман Эдуарда Пустынина "Афганец”, как единственный. может быть, в нашей прозе пример художественного примитивизма в духе таможенника Руссо, или "турбореалистическая", как учено говорят критики, повесть Виктора Пелевина "Омон Ра". Каждое из этих произведений содержит в себе завязь целых литературных направлений, которые, возможно. развернутся, а возможно, и нет, и ты, редактор, чувствуешь себя акушером чего-то нового, еще не бывшего в нашей словесности.
— Тогда давайте вернемся к феномену массовой культуры. Где проходит грань, отделяющая массовое искусство от элитарного, и существует ли своеобразная массовая культура для элиты?
— Начну с конца. С утверждения, что, конечно, масскульт для элиты существует. Ну, например, Кастанеда — ширпотреб для высоколобых. Или то, что сейчас так бурно издается в переводах, поскольку не успело процвести на русской почве. — фэнтэзи, то есть Толкин, Урсула Ле Гуин, много кто еще. Та ли это культура, которая связана для нас с именами Шекспира, Чехова, хоть бы Андрея Битова? Сомневаюсь. И в то же время водопроводчику Васе ока тоже ни к чему. Мас-скульт для избранных, — вот и все! Что же касается грани... Она исторически подвижна, часто неуследима, и мне лично неинтересно всякий раз выяснять, с чем я имею дело, — с масскультом или с высокой культурой. Тем более что с экологической точки зрения все. существующее в литературе, все, написанное пером, — необходимо, и незачем заносить топор даже над опусом, кажущимся нам вовсе графоманским. Если эти или другие десять строчек написаны. значит, они кому-то нужны — хотя бы только их автору.
— Но существуют-то они в литературе все же на разных правах?
— Разумеется. Десяти строчкам Пушкина одна цена, Олега Чухонцева — другая, а десяти строчкам графомана, который только что навестил меня в редакции, — третья. Это понятно. Но литература — тем не менее сложно организованное экологическое сообщество, где каждому вредному комарику, каждому бесполезному червячку зачем-то надо было появиться на Божий свет.
— Так какую же роль вы отводите массовой культуре в потоке современной российской словесности?
— Роль, если хотите, фольклора.
— Но сегодня фольклор уже не имеет того значения, что прежде?
— Традиционный фольклор — да. Он умер. Но что-то же должно было его заместить, взять на себя функции эстетического чернозема или, может быть, того резервуара, откуда художники черпают и идеи, и художественные приемы, и беспроигрышно действующие на людей образы. Ведь поглядите-ка: высшая степень художественного признания — это уход тех или иных сюжетов, образов, даже имен в фольклорное, низовое сознание. Что ушло в анекдоты? Василий Иванович и Петька — ясно же, что масскульт. Или еще пуще: "Семнадцать мгновений весны", Жеглов-Высоцкий, Алла Пугачева. Поэтому я и связываю большие надежды с авторами, которые готовы окунуться в эти низкие, пошлые, для интеллектуалов запретные слои культуры — и выйти оттуда, как добрый молодец, преображенными. Я не исключаю даже, что степень этой готовности точно сигнализирует о масштабе дарования. Ведь кто побрезговал бездарным, пошлым "скрыпачом" — пушкинский Сальери! Кто Обнял его — Моцарт! Второстепенные талантики — всегда в ладу с приличиями, всегда чувствуют грань, всегда берегут честь смолоду и прочее и прочее, тогда как истинно крупному художнику на все это наплевать. Он, повторюсь, не брезглив, и, может быть, именно поэтому он, в конечном итоге, всегда побеждает.
— Где же тогда проходит граница между дозволенным и недозволенным в искусстве? Как Вы лично относитесь к использованию инвективной лексики в литературе?
— Что это Вы, Маша, все о границе да о границе — будто сержант Карацупа! Лично я инвективную лексику никогда не использую — ни устно, ни, тем более, печатно. А к ее использованию другими отношусь крайне благодушно. Вернее сказать, никак не отношусь. И вот почему. Мы, мне кажется, явились очевидцами и современниками некоего не зависящего от нашей воли и желания процесса — своего рода революции в языке, когда рушится традиционный водораздел между книжной, литературной речью и языком тюрьмы, лесоповала, солдатской казармы. В других европейских языках и европейских литературах он рухнул давно, там нет того, что у нас называется матом, а в России разделение языка на штили — ау, Михайло Васильевич! — продержалось до наших дней. — я думаю, прежде всего благодаря цензуре. Теперь цензура сдала свои полномочия, и культура начала активно вбирать в себя, легализовывать то, что и раньше было, а одновременно как бы и не было. Ах, ах, какой ужас, какое хулиганство, русский народ и русская классика такого никогда бы не позволили, они целомудренны по определению!.. Да? А Кирша Данилов? А сказки, собранные Афанасьевым, причем не обязательно "заветные", но и самые обыкновенные, только освобожденные от адаптаций? А золотой век, пушкинская плеяда, явившая нам не только "чистейшей прелести чистейший образец", но и массу того, что иначе как похабством с пуристской точки зрения не назовешь — от "юнкерских поэм" до "Царя Никиты и сорока его дочерей"! Словом, сейчас, на мой взгляд, идет процесс объединения литературы, объединения языка, и относиться к этому процессу нужно как к данности, не надеясь своим морализмом сдержать тектонические подвижки.
Другой вопрос, и это действительно другой вопрос: буду ли я лично пользоваться ненормативной лексикой? Нет, не буду. Потому что я старомоден, вероятно. И потому что, это главное, таков мой индивидуальный языковой выбор. На то ведь и свобода, чтобы выбирать, разве не так?
|
|